Дмитрий Кара Чобан — сокрушительная многогранность

Анна Харламенко

Бывают люди, чья внутренняя жизнь настолько широка и стремительна, что она не помещается в берега одной человеческой судьбы. Им мало одного ремесла, одного инструмента, одного холста. Они рождаются с каким-то ненасытным, великим голодом к созиданию. Таким был Дмитрий Кара Чобан.

Когда смотришь на масштаб сделанного им, охватывает понятное ошеломление. Как в образе одного человека, прожившего не такую уж долгую жизнь, уживались поэт, прозаик, скульптор, живописец, режиссёр, педагог, этнограф, создатель музея?

Это была не просто разносторонность таланта. Это была яростная, ежедневная попытка показать всему человечеству ускользающий космос своего народа. И платил он за это полной мерой — одиночеством, бессонницей, внутренним выгоранием, непониманием, порой даже отторжением. Такие люди редко принадлежат только себе. Они слишком рано начинают жить за целый народ.

ОДИН — КАК АКАДЕМИЯ ХУДОЖЕСТВ

Кара Чобан подчинял себе любую материю, к которой прикасался, заставляя её говорить на гагаузском языке, отражать жизнь своего народа, прославлять отчий край.

СЛОВО И ЯЗЫК. До него гагаузский язык жил лишь под низкими потолками саманных домов, в тихих колыбельных и у ночных костров пастухов. Дмитрий Николаевич очистил степную речь от наносного сора и вывел её на свет печатного станка.

Вершиной его литературного труда стали глубоко выверенные авторские сборники. Его поэзия и проза дышали зноем Буджака, звоном колокольчика, вздохом хлебороба, скрипом тележного колеса или журавля степного колодца — всего нашего, родного.

Он дал своему народу письменное слово и право открыто говорить с миром о своей судьбе.

ГЛИНА И ДЕРЕВО. Под его резцом они превращались в мудрых стариков и матерей. В карачобановских скульптурах не было салонного изящества. Зато была ладонь, которой держали плуг. Глаза, в которых жили любовь и печаль. Морщины на лицах — как трещины в иссохшей земле Буджака.

ХОЛСТ И МАСЛО. Он писал портреты своих земляков — не парадные, тихие. И заставлял краску передавать текстуру домотканой шерсти, шершавость самана и усталость в глазах земледельца.

СВЕТОПИСЬ И ЦЕЛЛУЛОИД. Когда красок становилось мало — брал в руки камеру. Снял около сорока короткометражных документальных и игровых фильмов. Сценарист, режиссёр, оператор, актёр, монтажёр в одном лице — он запечатлел на плёнку уходящие обряды, лица бешалминцев и повседневный деревенский быт. Эти кадры сегодня имеют ценность больших исторических хроник.

Все его замыслы часто рождались по ночам. В маленькой светёлке с печкой, где пахло сухой травой, масляной краской и остывающим чаем.
Когда Бешалма засыпала, он садился за пишущую машинку. Или брал кисть. Или монтировал плёнку при тусклой лампе. А наутро снова шёл к людям.

Никто не видел, как он устал. Не предполагал, сколько всего он обдумал. Никто не знал, сколько раз он переписывал одну строчку, пока она не начинала дышать. Работал как целая академия художеств, развёрнутая в пределах гагаузского села.

КОГДА СЛОВО СТАНОВИТСЯ КРАСКОЙ

Литература Дмитрия Кара Чобана никогда не существовала отдельно от живописи — они прорастали друг в друга. Кара Чобан писал стихи как художник — крупными, сочными мазками, а картины создавал с чуткостью большого поэта. Когда ему не хватало цвета на холсте, чтобы передать звенящую тишину степного полудня, он дописывал этот полдень в блокнот точным, весовым словом. И наоборот: метафоры из его рассказов обретали плоть и кровь в дереве или масле.

Это было единое, неделимое поле творчества, где рифма помогала резцу, а объектив кинокамеры подсказывал ритм новой поэтической строке.

АРХИТЕКТОР ВСЕЛЕННОЙ

Удивительно, но вся эта гигантская работа происходила не в тишине столичных мастерских, а в Бешалме, среди повседневных сельских забот. Многогранность Кара Чобана не была просто поиском самовыражения. Это была его глубоко жертвенная позиция.

Создав первый в мире историко-этнографический музей гагаузов, он десятилетиями бережно собирал для него материалы. Каждое стихотворение, каждый экспонат, каждый мазок кисти и кадр киноленты служили одной цели — выстроить фундамент, на котором гагаузская культура пошла бы стоять прочно и неколебимо. Фундамент — ценой собственного покоя, а иногда и жизни.

В своё время, в 60-е и 70-е годы, он один практически работал за целое поколение национальной интеллигенции, понимая, что если не сделает этого сейчас — завтра делать будет уже поздно.

У такой многогранности была и печальная сторона.

Люди восхищаются великими творцами чаще потом — когда их фотографии висят в музеях, а книги стоят на полках библиотек. Но при жизни им часто бывает трудно. Слишком высокая внутренняя температура. Слишком большая требовательность — прежде всего к себе.

Кара Чобан всё время жил словно против времени. Он понимал: культура маленького народа исчезает не громко, а тихо. Сначала уходят старики. Потом забываются песни. Потом исчезают слова, которыми называли землю, хлеб, дождь и родство. А потом народ начинает терять самого себя.

Наверное, поэтому он так спешил.

Спешил записать, снять, дорисовать, сохранить. Будто чувствовал — ему отпущено мало. И оттого работал с почти нечеловеческим напряжением. Не щадя ни здоровья, ни сна, ни сердца.

В нём удивительным образом уживались суровость мастера и ранимость ребёнка. Он мог уничтожить собственную работу за одно ощущение фальши. Мог неделями искать одно-единственное точное слово. Мог казаться холодным — потому что слишком хорошо понимал цену настоящего искусства.

Такие люди редко бывают счастливы в обычном человеческом смысле. Слишком многое они отдают другим.

НАША ДРУЖБА

В конце жизни Мастера мы встретились. Он уже был известным писателем, классиком. Я — начинающей журналисткой, дерзкой, независимой, в нарядных платьях и с неизменным блокнотом в руках.

Он приходил в редакцию газеты без звонка. Мы шли в парк, садились на старую скамейку под деревом. Говорили о литературе, о том, как рождаются строки, образы, авторское настроение.
Или просто молчали.

«Редко встретишь человека, с которым можно молчать», — сказал он однажды.

Он учил главному: «Писать, предвкушая. Как будто ты голодна, а на столе дымится любимая еда».
Учил видеть детали, слышать ритм фразы, не бояться быть собой.

«Рассказывай о том, что знаешь, или о том, чего не знает никто. Третьего не дано».

Я записывала всё после его ухода — при нём стеснялась. Он редко меня хвалил. Его строгость была высшей формой уважения. И в искусстве, и в жизни он настаивал на честности, народности и профессионализме.

Свои произведения правил нещадно. До сих пор храню подаренный сборник, исчёрканный его рукой. Просил никогда не довольствоваться сделанным и шлифовать произведения до совершенства. Как-то разбил кувалдой собственные скульптуры, сказав, что они не дышали.

Каждый раз, когда он уезжал домой в Бешалму, я провожала его до автобуса. Он садился у окна и махал мне рукой.

Одним летним вечером, когда автобус тронулся, он открыл форточку и прокричал сквозь шум мотора:

Платье сегодня красивое!

Это был единственный комплимент, который я от него слышала. И он остался со мной навсегда.
А платья красивые люблю до сих пор.

Он был не громким наставником, не публичным. Тихим, требовательным, бесконечно родным. Не учил быть удобной. Учил быть собой.

Он сам так жил.

НЕЗАМЕНИМОСТЬ

Сегодня, спустя десятилетия, я понимаю: таких людей больше нет. В моей жизни уже и не будет.

Можно построить здание, но нельзя создать человека, который начнёт собирать музей по черепкам, отдавая за это последние свои деньги. Можно выучить язык, но нельзя научить любить его так, чтобы каждая строчка звучала музыкой. Можно снять кино, но нельзя повторить взгляд, каким он смотрел на своих героев.

Кара Чобан был единственным. Не потому, что он всё умел. А потому, что каждое его дело было выстрадано до глубины его необыкновенности. Он не просто писал стихи — он дышал ими. Не просто лепил скульптуры — вкладывал в них соль своей земли. Не просто снимал фильмы — останавливал время.

Мы до сих пор пьём из его колодца.

Школьники учат его стихи. В музее звучит его голос с плёнки. Его картины смотрят на нас с холстов. Его фильмы крутятся на экране.

И везде — его живая душа.

Без Дмитрия Николаевича гагаузская культура была бы беднее на целую эпоху. И на цельную, одухотворённую, масштабную личность, которая вместила в себя то, чем не может похвастать иная академия.

Он ушёл, оставив после себя не просто архивы, а культурную вселенную. Человек, который пришёл в этот мир в скромном степном краю, силой своей многогранности доказал: истинный масштаб творца измеряется не местом его рождения, а тем, насколько глубоко он смог прорасти в сердце своего народа.

Есть люди, после которых остаются книги. После других — картины или фильмы.

После Дмитрия Кара Чобана осталась сохранённая душа народа.

Больше новостей

После засухи — ливни: поможет ли июньская влага спасти урожай в Гагаузии?

Людмила Федотова, доктор сельскохозяйственных наук Начало июня в Гагаузии выдалось необычно влажным. После нескольких лет, когда аграрии больше говорили о засухе и дефиците влаги, нынешние

Read more >

Молдова и США будут разрабатывать совместные проекты в области культуры и образования

Республика Молдова и Соединенные Штаты Америки подписали Меморандум о взаимопонимании, который позволит разрабатывать совместные проекты в области культуры, образования и публичной дипломатии. Документ был заключен

Read more >